Эмили искоса взглянула на Салливана. Она была прелестна — как и прежде. Эмили, Эмили… Но что она вправду думает о нем? Что же происходит?
Голос священника гудел у Салливана в голове. Эмили, еще краше, чем когда-либо, нежно высвободилась из его объятий. Салливан снял с ее пальца кольцо и отдал его Бобу.
— С этим кольцом я развожу тебя, — сказал священник. Потом они ходили гулять, но уже никогда не ложились в одну постель. Только раз — поспешно, в задней комнате, когда родителей Эмили не было дома. А потом как-то поздним вечером они болтали друг с другом в гостях, и незнакомый ни ему, ни ей человек сказал:
— Вот, Эмили, попрощайся с Ларри Салливаном, — и увел ее прочь. Салливан понял, что больше никогда ее не увидит.
И с того дня в его жизни образовалась какая-то полость. Он пытался заполнить ее развлечениями — побольше спиртного, побольше музыки… Он встречался с девушками, целовал их, приглашал на свидания, но страшно скучал по жене. Тяжело привыкнуть. Один — после всех тех лет…
И все-таки жизнь вроде предлагает что-то взамен. Как же интересно было наблюдать за переменами — видеть, как с годами все закладывалось.
Автомобили лишились малейших следов былых обтекаемых форм — стали скромнее и элегантнее, предвещая появление легких экипажей и одноконных карет. На улицах было все меньше машин и все меньше людей. Воздух стал чище. На киноэкране Гарбо сменила Грэбл. Несравненный Чаплин добился признания; появились кинстоунские полицейские. Салливан восхищенно следил за переменами. Технологический регресс определенно превосходная штука! И все же время от времени
Салливан ловил себя на том, что с сожалением вспоминает былые шумные и суетные дни.
К счастью, снова должна была начаться война — Европа пробуждалась от долгой спячки, а на востоке зарождалась Святая Русь.
Салливан нервно ощупывал шрам на бедре. Надо бы показаться с ним в полевой госпиталь, решил он, — шрам был плотный, свежий и постоянно зудел. Неприятный шрам — весь сморщенный. Рана шла как раз посередине бедра мимо большой берцовой кости. Хорошо бы отправиться на фронт и избавиться от нее. Пока что война не слишком напоминала то, что показывали в кинофильмах.
Опираясь на тонкую трость, Салливан вышел из-под барачного навеса на солнце. Вокруг было полным-полно раненых; Салливан предположил, что все это похоже на прелюдию к большому сражению при Аргоннах, о котором он читал в предсказаниях. Наверное, там его очередь и подойдет. Интересно, как все получится. Может, минометный снаряд? Или рукопашная? А может, что-то совсем разочаровывающее — вроде падения через палаточную веревку в темноте? Салливан желал теперь только одного — чтобы время наконец подошло и он это пережил.
По возвращении из Франции Салливан попутно повидался с отцом. Старик совсем поседел и весь трясся. Говорить им, похоже, особенно было не о чем. Салливану показалось, что оба почувствовали облегчение, когда он отправился в Корнелл.
Его зачислили на старший курс — а значит, на полных четыре года. Салливана это совсем не тревожило, в конце концов, годы, проведенные в колледже — самые важные в жизни. Здесь все, что ты думал и говорил, все, что ты знал, и все, чем ты был, выходило из тебя и передавалось преподавателю соответствующей дисциплины. Затем преподаватель суммировал все это в одной из лекций — сухой или блистательной, смотря по тому, что это за преподаватель. В конечном итоге самая суть лекции входила в первоначальную рукопись учебника, впитывалась автором и далее возвращалась в природу — использованной и отброшенной.
Той весной Салливан занялся футболом. В физкультурных предсказательных ведомостях значилось, что он отыграл полных два сезона за университетскую команду. На футбольном ноле скорее всего ему и предстояло избавиться от горбинки на носу, хотя об этом в ведомостях ничего не сообщалось.
После года, проведенного в колледже, Салливан привлек к себе внимание одного старого чудака, профессора Туи. Они частенько извергали из себя пиво в темном погребке у Туи, где тот держал для этой цели бочонок, и вели философские беседы.
— Да, тут есть над чем подумать, — подчас начинал Туи, возвращаясь к своему излюбленному предмету. — Откуда нам знать? Обратная последовательность причинной связи событий может оказаться не менее обоснованной, чем переживаемая нами. В конце концов, понятия причины и следствия достаточно произвольны.
— Весьма фантастичное предположение, — осторожно вставлял Салливан.
— Нам сложно себе такое представить просто потому, что мы к этому не привыкли. Все дело лишь в точке зрения. Вода потекла бы под гору, а не наоборот. И так далее. Совсем по-другому распределялась бы энергия — от предельной концентрации к максимальной дисперсии. Почему бы и нет?
Салливан с трудом попытался представить себе столь необычный мир — даже мурашки побежали по коже. Подумать только! Не знать дня собственной смерти!
— Все получалось бы наоборот. Чтобы сказать «лови», надо было бы говорить «брось». Значения слов оказались бы совершенно иными — по крайней мере всех глаголов, выражающих длительность. Возникла бы масса сложностей.
— Зато все прекрасно соответствовало бы здравому смыслу в правильном понимании. При энергетических расчетах трение следовало бы вычитать, а не прибавлять. И так далее. Вселенная расширялась бы; мы обогревали бы наши дома печами, вместо того чтобы их охлаждать. Трава росла бы из семян. И ты принимал бы внутрь пищу и выталкивал отходы, вместо того чтобы инкретировать и эксгестировать, как это делаем мы. Вот так-то!
Салливан усмехнулся:
— Значит, мы выходили бы из тел женщин, а после смерти нас хоронили бы в земле?
— А ты подумай хорошенько. Такая жизнь протекала бы в полной гармонии с природой. Мы жили бы в обратную сторону — от смерти к рождению — и даже не сознавали разницы. Что раньше — курица или яйцо? Войны порождают армии или армии — войны? Что тогда следует понимать под причинностью? Попробуй задуматься.
— Хм.
И обычный вопрос под конец:
— Так что жеты, Салливан, думаешь по поводу принципа причинности?
Хотел бы он знать.
Теперь, когда ему стукнуло пятьдесят два, мир стал огромным и ярким. В Салливане бурлила бешеная энергия, и в погожие дни он никак не мог усидеть дома. Даже зимой он подолгу наблюдал, как замерзающая земляная вода бежит вверх по дренооттокам или как кристаллизующийся повсюду снег поднимается в белое небо. Салливан просто принимал все происходящее, ни о чем не спрашивая; но если его пальцы и нос были ярко-розовымй, когда он выходил на улицу, то снег согревал их. А если он просыпался с подбитым глазом, то приятель излечивал его кулаком. Заливаясь оглушительным хохотом, Салливан взбирался на спины своих приятелей и спрыгивал оттуда. Те в долгу не оставались. Все вертелись на занятиях как волчки, строили друг другу рожи из-под учебников, отчаянно вопили, взбираясь на горки и спускаясь обратно. Для избавления от сытости служило время выхода пищи; время утоляло и голод. Самым невыносимым казалось то, что миссис Гастингс рано утром не выпускала Салливана из постели, хотя дураку ясно было, что спать он больше не собирается. Весь последующий день был одной сплошной беготней.
Затем наступил день, когда Салливана и его отца вдруг одновременно охватило какое-то нервное ожидание. Салливан то и дело ударялся в рев, а отец тоскливо вздыхал. Весь тот день они не знали, за что хвататься, и даже смотреть друг на друга не хотели. Наконец, ближе к вечеру, они оделись и вышли.
Отец вел машину, чисто механически крутя баранку. Выбравшись из машины, Салливан понял, что они оказались на кладбище.
Сердце его сжалось. Отец вдруг обнял его за плечи — сильная рука поддержала Салливана, когда он споткнулся. Остальные неторопливо двигались рядом. Наконец все собрались над открытой могилой. Двое мужчин уже откапывали гроб, ловко ловя на лопату подпрыгивающий комок земли, затем запихивали его в кучу и ожидали следующего.